Со стороны Харькова город начинается с блокпоста и стелы с надписью "Изюм". Потом идет сосновый лес. В лесу несколько месяцев стояли незваные гости из "второй армии мира". Они оставили после себя разрытые тягачами и танками пространства, блиндажи из свежесрубленных деревьев, прокопанные в песке траншеи. Ну и элементы быта: три рукомойника, сооруженные из перевернутых полторашек от пива "Легенда Донбасса" с обрезанным дном. Рядом, на ящике для боеприпасов, большое зеркало с наклеенными бумажными снежинками по краям. На ветке до сих пор болтаются чьи-то походные штаны, неподалеку рассыпаны желто-зеленые карамельки и пакетики с чаем – идиллическая картина, как будто турпоход... Правда, к сосне прибита укупорка от порохового заряда для танка, простреленная в нескольких местах, судя по всему, на ней тренировались в меткости. И повсюду деревянные ящики цвета хаки для снарядов и какие-то серые металлические поддоны. И заказчик написан на поддонах – Министерство обороны РФ, и получатель – военная часть 42734 в Саратовской области. Идиллия на этом заканчивается.
Сразу за полянкой с пивными рукомойниками находится кладбище.
Адрес кладбища – улица Шекспира. Каждый день на кладбище на улице Шекспира сотрудники ДСНС (МЧС) в кипенно-белых, сверкающих на солнце одеждах достают из могил тела своих сограждан, погибших за время российской оккупации.
Идет эксгумация – необходимо определить причину смерти каждого.
Лес поделен на участки, между которыми сделаны проходы для журналистов.
Все происходит почти в полной тишине.
Зрелище тлена ужасно, и этот ужас магически завораживает любого.
Кажется, что после каждого копка лопаты, после каждого выброса земли из могилы произойдет что-то крайне важное. Кажется, что мы узнаем, разгадаем тайну чьей-то жизни или смерти. Но спасатели просто достают очередное тело, завернутое в одеяло, ковер, в уже сгнивший пододеяльник. Сотрудники полиции и следователи осматривают покойного, делают свои замеры. Родственники должны будут пройти через мучительную процедуру опознания и потом захоранивать своих близких снова… Приходит мужчина, бывший накануне на опознании двоих маленьких детей, которые погибли вместе с родителями. Я не нахожу сил, чтобы его о чем-то спросить, да и о чем спрашивать…
На моих глазах люди в белых одеждах выкапывают человека, похороненного с рюкзаком за спиной. У него нет ни имени, ни фамилии. Только полуистлевший рюкзак и номер на могильном кресте. Человека кладут в белый пластиковый мешок. Плотно застегивают молнию. Подписывают "Невiдомий чоловiк" – неизвестный мужчина.
Тело уносят.
Впереди следующая могила.
Белые одежды делают МЧСников похожими на ангелов смерти.
Их работа продолжается целый день.
Каждый день.
По дороге с кладбища на улице Шекспира вспоминаю двустишие из "Гамлета":
Пред кем весь мир лежал в пыли,
Торчит затычкою в щели.
Правота великого драматурга не вызывает у меня никаких сомнений.
Мимо кладбища постоянно провозят трофейную российскую технику, и повсюду на подъезде к Изюму на обочинах дорог встречаются сожженные российские танки с вылезающей где-нибудь иностранной буквой Z. Украинская военная техника сразу узнаваема по белому тонкому кресту на броне, техники очень много, и все гражданские всегда ее радостно приветствуют.
Танк с украинским флагом стоит и на площади рядом с бело-голубым Свято-Вознесенским собором. Рядом с танком – постоянная очередь за гуманитаркой. Везут ее много, гражданские и военные, раздают в разных сторонах города, но хватает далеко не всем. Около собора идет небольшая торговля – старик продает роскошные белые грибы, собранные утром где-то поблизости, женщина рядом – яблоки и варенье.
– Вам не страшно по лесу-то сейчас ходить? – спрашиваю его.
Отговаривается:
– А я туда, где страшно, не хожу.
Грибы он продает по пятьдесят гривен за килограмм.
Работает железнодорожный рынок – впрочем, он работал почти все время с конца апреля, когда появились первые овощи на продажу. Цены там были в апреле безумные – семьсот гривен за маленькую баночку кофе "Нескафе", например, а мясо было по триста, в три раза дороже, чем до оккупации. И много чего продавали местные мародеры – так моя знакомая аптекарша увидела на рынке лекарства, которые она сама фасовала, перевязывала особым образом и подписывала… Торговля шла сначала на гривны, потом на гривны и рубли, ими расплачивались российские военные.
Сам город изуродован нещадно. Есть улицы, которых больше нет, они полностью превращены в руины: проезжая часть в выбоинах от снарядов, завалена обломками строений, стволами и ветками посеченных деревьев. Следы больших и малых пожаров, черные языки копоти повсюду. Обстрелы в некоторых районах были настолько неистовы, что люди сутками не могли даже высунуться из подвалов. В переулке Лубченко (бывший Ленинградский) мне показывают целое ведро осколков, собранных на небольшом участке возле дома. Каждый из них мог ранить или убить человека.
Поганая буква Z пока еще часто встречается на улицах городка: она намалевана черной краской почти на всех частных гаражах – вроде штампа о прохождении проверки.
Длинный пятиэтажный дом, стоявший на улице Першотравневой, рассечен посередине страшным ударом авиабомбы. Точно такой же бомбой рассечен дом через дорогу. В зияющей прорехе между уцелевшими частями торчат кирпичи, куски металла, битое стекло, части слетевших балконов – дом в одно мгновение превратился в строительный мусор, жизнь в нем невозможна. В изуродованном помещении на первом этаже – видимо, когда-то здесь была кухня, – на деревянных прищепках по-прежнему сушится клетчатая скатерть, за которой уже никогда не придут хозяева. Погибших на месте и мучительно умерших под завалами – более сорока…
Показательное изуверство.
Как память обо всех обитателях дома под уцелевшей стеной лежит чья-то косынка с ярко-желтыми подсолнухами…
В Изюме по-прежнему нет света, и вечера здесь коротают со свечками – спрос на них у волонтеров очень высок. По-прежнему нет газа, связи и тяжело с водой, особенно питьевой, – счастливцами оказались люди в частном секторе с колодцами на участках. Счастливцы они еще и потому, что могли топить печки – обитатели квартир спали в своих ледяных кроватях в одежде. Жители многоквартирных домов вообще в бытовом смысле пострадали больше всех – спасались они в основном в необорудованных сырых промозглых подвалах, а еду готовили – и продолжают готовить – на кострах во дворе.
Изюмские дети пока не могут учиться - интернета еще ждать и ждать, а идти в школы им просто некуда, ни одной целой в городе не осталось. В школе номер два, например, куда я зашла, разгромлено все. В подвале на столе валяется полностью отстрелянная покрытая ржавчиной пулеметная лента, в холле нагромождены баррикады из обломков стульев, шкафов и парт, все стекла выбиты, оконные проемы заткнуты мешками с песком, выломаны филенки из дверей. Не покидает ощущение, что какие-то фанаты неграмотности специально выволакивали из шкафов детские тетрадки и учебники, швыряли их в исступлении на пол и топтали, топтали своими берцами – куча тетрадей и учебников со следами ботинок на них раскидана по полу в каждом классе.
На втором этаже чудом на стене сохранилась фреска. С нее на все безумства русского мира скорбно смотрят четыре великих украинца – Григорий Сковорода, Иван Котляревский, Тарас Шевченко и Леся Украинка.
Голоса из Изюма
- Звонить я ездила сначала в село, это семнадцать километров на велосипеде в одну сторону. Там с трассы съезжаешь – три поля вниз. И там внизу есть связь. А назад уже ж, конечно, на этом велосипеде идёшь пешком. Потому что наверх, на гору.
Целый день уходил на звонок. Я выезжала с утра и приезжала туда часам к двум. Потом и там не стало связи. Сказали, есть на Кремянце. Я стала ездить на Кремянец. По дороге на каждом блокпосту всегда проверяли документы. Там страшно, частые прилёты, взрывы, разрывы.
Но можно дозвониться. Иногда быстро, а бывает, что хоть пятьдесят раз набирай. И когда дозвонишься, тогда вообще просто счастье – сказать, что живой… Оля, дочка моя, говорит, когда не было от меня звонка неделю, они начинали переживать. Я звоню – значит, мы живы и эту прошедшую неделю все было хорошо. Потом во время нашего разговора она слышит звуки взрывов где-то рядом со мной, и каждый раз не знает, успела я убежать, поговорив, добежала ли и где я вообще. И эта неизвестность – до следующего звонка.
– У нас тут в холодильниках были запасы, собрали все свои банки, но это через какое-то время закончилось. Тогда мы стали кашу на костре варить уже без ничего, у кого какая крупа была, оладики на костерчике вместо хлебушка пекли, это даже приятно было. Русские зашли еще в марте, а только в мае первый раз дали гуманитарку – по две банки тушенки, две банки консервов, спагетти, подсолнечное масло, крупу. Солдаты нас немножко подкармливали ЛНРовцы, пайки свои пакованные иногда давали.
– Ни зарплат, ни пенсий получить мы уже не могли никак. Вот какие были деньги в руках – это все. А потом деньги кончились. И никто нам ничего не давал. Только пенсионерам по 10 тысяч рублей на человека, это не пенсия была, а именно помощь. Не все её получили. Потому что не все успели оформить. Потому что творилось бешенство. Нужно было идти оформлять в пенсионный фонд, уже их, российский, муж мой пенсионер, и вот он получил – первые десять тысяч получил в июле, а потом 11 августа, и все.
–Мы жили на окраине и смотрели каждый день, как они едут вечером вдоль леса. Было очень трудно и жутко видеть технику их, много страшных машин, много солдат, "Уралы" огромные. Поток этот казался бесконечным. Вид их очень пугал и давил. Боже, как мне хотелось в эти моменты, чтобы у меня было какое-то оружие, чтобы их или подбить или убить! Невозможно тяжело было на это смотреть. А потом днем идешь через их блокпост, там парни молодые стоят, типа такие же люди, как мы. Разговаривают вроде нормально, не хамят, или вон они – грязные, голодные, воду ходят просят. Вроде жалость начинала какая-то шевелиться, а как подумаешь, что это они бомбы на твой дом бросают, опять ничего не остается, кроме желания убить… И я бы убила, если бы было чем.
– С марта, как зашли, у нас был комендантский час постоянно... Мы сидели по подвалам, какая-то информация у нас всё равно была, пока ещё интернет работал... Говорили о том, что идут переговоры. То есть если не пропустят россиян через Изюм, они его сравняют с землёй. А что их пропускать – не пропускать, если власти не было? Они зашли – да и зашли. Тут никого не было. Когда нас бомбили, здесь не было никого. Вообще никого! И теробороны не было. Изюм вообще был оставлен абсолютно. Мы тут были одни. И вообще не знали, что будет дальше. Вы не представляете, как это страшно!
– Воду с речки мы пили. Набирали, кипятили на костре и пили. Шутили между собой про это "освобождение": "ну уже от всего – от квартир, от машин освободили, от света, от воды. От чего ещё освобождать? Хорошо освободили!" А ЛНРовцы нам говорили: погодите, у вас тут будет ещё лучше, чем было до войны. Россия всё отстроит, есть такие специальные технологии, и тут будет вообще рай. Но мы в это не верили, у них газа нет по селам, а Изюм они нам отстроят, ага.
– Наш адрес – Соборная, 33. Идемте, покажу вам, где мы жили в подвале. Вон тут люди матрасы сносили свои, а кто ковры, кто что – холодно же было, мороз был. Сырость сумасшедшая. Отопление ж там размёрзлось. Всё потекло. Вот это всё было в лёде. В туалет ходить мы себе ведро оборудовали. Сейчас нас пятнадцать человек осталось, вещи свои кто забрал, кто не забрал. У нас же сейчас света нету, и фонарики у всех сели, негде зарядить. Готовим мы по-прежнему на костре. В дом наш пять прямых попаданий было. С торца одно, с другой стороны – два и в крышу, видно, с улицы. В квартиру прямо плиты упали.
– Русских когда мы в первый раз увидели, я подумала, что это школьники, школьники переоделись в форму. Ну школьники. Дети. Вообще дети! Так и хотелось спросить: "Что вы здесь делаете?" Они потом в каких-то гражданских рубашках сидели на лавочке, пили пиво. Потом мы решили, что это, наверное, из детских домов набрали, ну какая же мать нормальная отпустит?
– А эти, ЛНР, говорят: "Вы сколько здесь? Пять месяцев мучаетесь? А мы восемь лет". Ну, типа, чё вы тут жалуетесь? У них же ж там... Сколько им лет дают? Лет семнадцать, если отказываешься служить... Они и сами не рады... Приходят и плачутся, и плачутся. Обещали одно, а получили другое. Они ж когда сюда зашли, ЛНР в смысле, был март, число 15-е, наверное. В летней форме. У них ни одеял, ни подушек. Им кушать было нечего. Вот на первые эти моменты у них не было вообще ничего. Кормить мы их не кормили, но дали хотя бы что-то тёплое. Они к нам относились более-менее, нам крупно повезло. Они конкретно сказали, что был приказ всех расстреливать, кто где кого увидит по подвалам. А нас они просто из подвала вывели, сказали: "Женщины – налево, мужчины – направо". А потом: "Мы, когда увидели ваши бешеные глаза… Ну как стрелять и за что?" Они пошли, проверили подвал, что у нас там никого нет. Сами ж ужаснулись от этого всего, что Россия сделала, а сами за Россию были.
– А гуманитарка была, но это, если раз в месяц дают или в полтора, так это очень хорошо, но на этом прожить невозможно. Вот я вам честно скажу, то, что мы здесь кучкуемся, как-то и спасает. У того то-то, у того то-то, а то с другой стороны речки что-то дадут. Женщина у нас здесь в подъезде живёт, ей дочка каким-то образом передала лекарства с Киева и деньги. Она идёт, покупает, потом говорит – давайте сготовим что-нибудь. Так мы и выживали – только за счёт того, что были вместе.
Рассказ Веры Сергеевны Несмеяновой
– Привыкнуть не могу, что хаты нету. Я и сейчас иду, поворачиваю к дому, а кажется, не туда пришла... Такой комок подбирается к горлу. Это, ласточка, снаряд в дом попал. У нас там черемуха была, вот он в черемуху сначала. Меня удивило, что так загорелось быстро – всё-таки снег лежал еще у нас. Сырое всё. Сейчас топишь-топишь – не растопишь. Черёмуха – она очень тяжело загорается. А тут – на глазах, мгновенно. Как Мамай налетел.
Это было 27 марта. И прямо вырвало ее с корнем. И она загорелась и упала на подвал. Хорошо, что нас там не было – мы бы не выбрались. Муж сидел тут, чаёк грел. А я в дом зашла. И слышу – как бахнет! Выхожу на крыльцо – ах! Горит! Такой был пожар, деточка! Вон яблоня – белый налив был, вон – забор... Вот это всё сгорело. Всё!
Я кричу: "Толя, тут горит! Горит! И здесь горит!" Страшно стало, где ж он есть, Толя-то мой. Он ещё плохо слышит немножко. "Господи, Толя! – опять кричу. – Толя, что ты молчишь?" А он: "Я здесь. Живой". Он свист снаряда слышал даже, и пригнулся – не думал, что это к нам…
Я говорю: "Мы горим! Ты в порядке?" – "В порядке". Он выскочил. Ну а воды же нету. А оно с подвала перекинулось на каштан. И на дом пошло. Всё! Сразу! Какой каштан! Вы бы видели, деточка, какой каштан! Если бы была вода, то можно бы потушить. Я на улицу вышла, кричу... Женщина какая-то шла, водичку на велосипеде везла. Та сколько той водички. "Ой, Боже! Шо ж... Чем я могу вам помочь?" Я говорю: "Вызовите, кажу, эту... пожарку". В подвале телефоны и документы наши в портфеле были сложены – все сгорело, ничего нет. Вся память. Все альбомы погорели. Ты никто, никак тебя не зовут. И деньги все сгорели. Вот тут, где батарея, тут ванна была у нас. Хай у нас душа не было, а ванна была, АГВ. Ну всё старенькое оно было, но жить можно. Четыре комнаты, прихожая, тут кухонька, там – зала, там – спальня детская. Телевизор был "Самсунг", дорогой, мы его тоже в подвале прятали. Вообще ничего у нас не осталось. Мы ночевать теперь до соседки ходим, а днем все здесь – то постирать, то кошку покормить. Иногда тяжеловато бывает – во мне весу сейчас тридцать восемь килограмм, куда уж меньше, и язвы обострение, маслице нужно есть, я в больнице когда лежала, нам давали такие кубики маслица, булочку или там хлебушек намажешь... это с чайком. Ну кофе тоже можно немножко. Но только чтоб обязательно молочка туда. А грошей-то нет. Толя, принеси кавунчик, хай Викочка попробует, – мы вот посадили, а они не очень сладкие что-то, война, она и на растения действует, – может, вот этот получше будет, порежу сейчас, а Толя у меня, знаете, объездил весь Советский Союз бывший, монтажник оборудования пищевой промышленности был, а я акушеркой много лет работала, лялечек принимала.