В палате я лежал с пятью другими больными. Больница называлась St.Mary's Hospital. Она располагалась рядом с лондонским вокзалом Паддингтон. Ее тоже можно было назвать вокзалом: кто-то прибывал, кто-то убывал — на этот или тот свет. Больница чтила свои традиции и имена героев — выдающихся медиков. В их честь были названы палаты и отделения, их имена и заслуги увековечивали на мемориальных табличках и досках, висевших на стенах. Это должно было вселять уверенность в выздоровление, но не вселяло: у великих медиков, всех без исключения, на табличках были две даты — рождения и смерти.
Рядом со мной лежал старик Джеффри, в прошлом чиновник Форин-офиса. В первую неделю мы оживленно разговаривали. Он хорошо знал историю дипломатии, смешно выговаривал ископаемые имена "Литвиноф", "Молотоф", "Майски". Но понемногу он утратил интерес к разговорам. И не только к разговорам. Есть ему больше не хотелось. Пил он только с ложечки, через силу. За несколько дней до смерти перестал отличать день от ночи, и на все просьбы близких и санитарок откусить яблоко или проглотить ложку йогурта отвечал усталым движением век. Его словарный запас скукожился до одного слова: "Sleep". За два дня до смерти Джеффри перевели в королевскую одиночную палату, где он и уснул последним сном. Возможно, после этого он вновь стал самим собой: чиновником Министерства потусторонних дел. Благодаря Джеффри я понял, что сравнение сна со смертью вовсе не образ: умирающий свое состояние и вправду принимает за сон, засыпание. Не напрасно есть что-то траурное в выражении "отход ко сну". Еще благодаря Джеффри я понял, что такое воля к смерти. Мы, пятеро его сопалатников, жадно глотали лекарства, соки, ростбифы, вываренные английским поваром овощи, а Джеффри выдыхал лишь одно слово: "Sleep..."
Я часто вспоминаю Джеффри, когда думаю о "воле к смерти". Заложена ли эта воля в языке, в языках? Есть же языки, которые называют "мертвыми". Почему от некоторых и следа не осталось, а другие пустили ростки в молодых языках? Почему в европейских языках живут и здравствуют "мертвые" латынь и греческий? Языковеды знают ответ, но, думаю, этот ответ верен лишь отчасти. Думаю, что "воля к жизни" и "воля к смерти" присущи не только людям, но и языкам.
А народы? Томас Манн называл греков и римлян шалопаями и ставил им в пример евреев, преодолевших историческую и физическую смерть. Что сильней в ирландцах, русских, камбоджийцах — воля к жизни или воля к смерти?
В St.Mary's Hospital нас было шестеро. Пятеро выжили.
Рядом со мной лежал старик Джеффри, в прошлом чиновник Форин-офиса. В первую неделю мы оживленно разговаривали. Он хорошо знал историю дипломатии, смешно выговаривал ископаемые имена "Литвиноф", "Молотоф", "Майски". Но понемногу он утратил интерес к разговорам. И не только к разговорам. Есть ему больше не хотелось. Пил он только с ложечки, через силу. За несколько дней до смерти перестал отличать день от ночи, и на все просьбы близких и санитарок откусить яблоко или проглотить ложку йогурта отвечал усталым движением век. Его словарный запас скукожился до одного слова: "Sleep". За два дня до смерти Джеффри перевели в королевскую одиночную палату, где он и уснул последним сном. Возможно, после этого он вновь стал самим собой: чиновником Министерства потусторонних дел. Благодаря Джеффри я понял, что сравнение сна со смертью вовсе не образ: умирающий свое состояние и вправду принимает за сон, засыпание. Не напрасно есть что-то траурное в выражении "отход ко сну". Еще благодаря Джеффри я понял, что такое воля к смерти. Мы, пятеро его сопалатников, жадно глотали лекарства, соки, ростбифы, вываренные английским поваром овощи, а Джеффри выдыхал лишь одно слово: "Sleep..."
А народы? Томас Манн называл греков и римлян шалопаями и ставил им в пример евреев, преодолевших историческую и физическую смерть. Что сильней в ирландцах, русских, камбоджийцах — воля к жизни или воля к смерти?
В St.Mary's Hospital нас было шестеро. Пятеро выжили.
Your browser doesn’t support HTML5