– Встань по центру и смотри в камеру… – скомандовал человек за окошком.
Почему-то именно на железнодорожных постах грузинский пограничник обязательно найдет, чем удивить. В прошлый раз, разглядывая мой российский загранпаспорт, он почему-то потребовал внутренний. Словом, я был готов к сюжетным поворотам:
– Встань-ТЕ, смотри-ТЕ…
– Не понял…
– Вежливость. Я уверен, вас учили.
Плечи собеседника распрямились, и он начал багроветь.
– По-грузински говорите?
– Нет.
– А я хочу, чтобы вы говорили со мной по-грузински.
– К сожалению, это невозможно.
– А я не желаю говорить по-русски.
– Справедливо. Можем обсудить все по-английски, – смело предложил я, полагая, что все уже обсуждено.
– Окей, – ответил он, но перешел на грузинский. Он говорил тихо, но яростно, не мне, а, наверное, самому себе, однако явно про меня. Я подумал, что, не разобрав слов, досконально понял смысл. Он от души щелкнул печатью, и мы разошлись, оставив друг друга наедине со своей правотой. Его правота мне показалась намного более поучительной.
Говорит Москва
Может быть, все просто: погранслужба Грузии входит в структуру МВД, а этот стиль общения един для всего постсоветья и неистребим никакими реформами. Но если и так, пробужденное нашим общением недовольство могло у собеседника принять разные формы. Но он избрал ту, которая определялась моей пурпурной книжицей, воспетой, как говорит один мой грузинский товарищ, знаменитым имеретинским поэтом. Избрал, возможно, неосознанно, и тогда все еще интереснее: то, что еще вчера считалось рискованным, особенно в исполнении должностного лица, сегодня витает в воздухе вместе с крепнущей уверенностью в том, что это и есть норма.
…«Говорит Москва» Юлия Даниэля, антиутопия, ставшая кстати, одним из пунктов обвинения на процессе против него и Андрея Синявского, описывает День открытых убийств. «В этот день всем гражданам Советского Союза, достигшим шестнадцатилетнего возраста, предоставляется право свободного умерщвления любых других граждан…» В целях дальнейшей демократизации, как сообщалось в передовицах и стихах, чтобы люди сами разобрались с отбросами общества, государство на один день доверило гражданам часть своей монополии на насилие. За что можно убить, если это можно? За пошлые анекдоты, за черносотенные статьи? «Кто из нас знает, сколько весит вражда, которую кто-то испытывает к нам? И чем она вызвана? Неловким словом, манерой закусывать, формой носа?» Подруга главного героя предложила ему, воспользовавшись случаем, избавиться от ее мужа…
Было бы некоторым упрощением счесть, что раздвинулись горизонты и война все спишет. Война все списывает не потому, что завтра может не наступить и потому самое время пускаться в любую безудержность. Наоборот, война будто освобождает от обязательств эту безудержность себе не позволять уже сегодня. Этическая гармония – не прекраснодушный венок сонетов, а вполне прагматичный общественный договор. Он не уберег от Бучи вчера и наверняка не убережет от новой Бучи завтра. Тогда какой прок от нравственного императива?
Но это и не просто отказ от взаимных обязательств, вытекающий из нарушения статей договора, из всего многообразия которых актуальным остается только «как они с тобой, так и ты с ними». Любая полемика имеет смысл, если у ее участников общая система аксиом, в данном случае о том, что такое хорошо и что такое плохо. О чем спорить, если ты уличаешь оппонента в том, что для него норма жизни – «Майн кампф», а он не видит в этом ничего обидного?
Рассыпается система знаков и общий язык. Но не бывает так, чтобы она рассыпалась в одном месте, сохраняя целостность в другом. На то она и система.
Московская сабля
Когда знаменитая чемпионка протягивает побежденной сопернице вместо руки саблю, это нарушение целостности системы. Не только в том, что рукопожатие – такая же неотъемлемая часть спорта, как офсайд или неприкосновенность судьи. Это может не нравиться, и даже по поводу офсайда уже неприлично не иметь своего фрондирующего мнения. Но гол отменяют по тем правилам, которые трактует судья, а он неприкосновенен.
Полагать, что спорт вне политики, конечно, наивно. Но из этого вовсе не следует, что он продолжение войны. Война в Украине, кстати, началась в 2014 году, но в 2016-м упомянутая чемпионка выиграла «Московскую саблю», в 2018 году сборная Украины честно билась за право играть на московском чемпионате мира, никто не вносил их в базу «Миротворец», и это правильно. Тут вообще очень трудно отделять правильное от неправильного. Многих из тех, кто пережил фашистскую оккупацию, всю жизнь коробило от немецкой речи, и понятно нежелание находиться в одном пространстве с россиянами или белорусами. Но, как заметил один коллега, нужно отделять то, что по-человечески понятно, от того, что недопустимо. Не война литературоведческий конгресс с участием россиян. Хотя еще четыре года назад грузинский оппозиционер Георгий Канделаки выступал против гастролей театра Марка Розовского так, будто приехал не Розовский, а доверенное лицо Путина дирижер Гергиев. Впрочем, Канделаки тогда честно признавался, что в репертуарах не сведущ. Но на войне как на войне…
Одобрение коллективной ответственности – это не просто дискриминация, которая в ее выборочном виде уже никого не настораживает. Это не просто отказ от того, на чем худо-бедно, но держится весь мир – презумпция невиновности вообще. Хуже то, что на этот аргумент все чаще тоже принято пожимать плечами – ну да. А что делать?
Но презумпция невиновности – это не только пусть лучше уйдут сто виновных, чем упадет волос с головы невинного. Ее отмена влечет за собой смешение этики и права, наказуемого и порицаемого, разделение которых было безусловным венцом системного человеческого творения. Безнравственный человек автоматически объявляется виновным. Мыслепреступление становится наказуемым. И здесь уже все равно – рассказывает ли этот человек социологам о своей поддержке войны, или не выходит он на площадь против Путина, или просто остается в стране, чтобы трудиться и своими налогами крепить ее оккупационную мощь - он виноват. Он виноват, если он араб из сектора Газы, – даже не потому, что радостно улюлюкает вслед освобождаемым заложникам (а может, и не улюлюкает), а потому что, где искать ответы, если он не виноват?
И еще, потому что можно. Такая норма.
Во времена раннего самоутверждения Путина путем посадки Ходорковского сокрушенно говаривали: когда сажать можно всех, можно сажать, кого хочется. В нашем случае подмену можно переформулировать: когда виновных не достать, виноваты все.
Прежде право и этика расходились, так сказать, процессуально. Первое исходил из необходимости доказать и, соответственно, покарать. Нехороший поступок в расследовании не нуждался, а наказание было сугубо частным – пощечина, бойкот, дуэль. И это вносил в жизнь определенный душевный и даже интеллектуальный комфорт. Как любая ясность в вопросе о том, что такое хорошо и что такое плохо, воспетая тем же замечательным имеретинцем. Теперь душевный комфорт, наоборот, обеспечивается как раз тем, что никакие доказательства больше не нужны. У тебя в Инстаграме брат со всеми признаками близости к российской армии – значит, ты виновен, и глупо спорить. И, кстати, никто не спорит.
Сказать, что это началось не сегодня, было бы ошибкой – это никогда и не заканчивалось. Ведь разделение деяний на наказуемое и нерукопожатное по-человечески иногда в самом деле непонятно. Оно противоречит инстинкту первичной справедливости. «Расстрелять подлеца!» – идеальная формула такого подхода. Но теперь во имя права украинской чемпионки не подавать руку международные спортивные чиновники меняют правила. Что, впрочем, логично – право всегда следует за этикой.
О хороших русских – только нехорошо
СССР и наследовавшая ему Россия, конечно, сделали немало, чтобы отравить память о себе не у одного поколения живущих рядом. То, что россияне с некоторой мазохистской утонченностью называли русофобией, было формой неустойчивого баланса житейского опыта соседства, пусть и подневольного, и коллективной памяти, а кто в ней отделит объективные, порой кровные обиды, от наслоившихся предрассудков. Возможно, инстинктивной попыткой преодолеть накопившиеся деформации стала институция, которая сегодня, спустя годы, уничижительно зовется «хорошими русскими». Тогда же она была реализована в виде немного наивного и немного гипертрофированного уважения к тем россиянам, которые очевидно вырывались из мейнстрима. В Литве конца 80-х для таких людей даже делали исключение, больше не утяжеляя именительный падеж фамилии традиционным «-as», и Сахаров так и оставался Sakharov, а не Sakharovas.
Но какие времена, такие и компенсаторы. Коллективная память больше не смягчается примирительным опытом личного общения. А теперь и вовсе исчезла необходимость искать нюансы. О «хороших русских» – только брезгливо, в лучшем случае, с недоброй усмешкой.
Но есть и еще одна история. На россиян, которые, как ни крути, становятся огромной уязвимой группой, никогда не распространялись традиции политкорректности. Казалось бы, могли рассчитывать на шанс хотя бы эмигранты, хотя бы те, чье несогласие с режимом несомненно. Но тоже нет, и тоже ничего нового - немцев, сбежавших от Гитлера, европейцы тоже принимали, мягко говоря, без особой теплоты. И путаница тут неизбежна и логична, как инстинкт, повинуясь которому многие грузинские политики борьбу с Кремлем начинают с атак на живущих в Грузии россиян.
Дочь за отца
Однако этика ничуть не менее прецедентна, чем право. Отмена этического договора – это отказ от взаимных этических обязательств не с Россией, она не является его стороной. Договор универсален и целостен, иначе он теряет смысл, что и происходит. Проще говоря, если ты однажды соглашаешься с тезисом о вине отдельно взятого коллектива, рано или поздно придется смириться с тем, что это коснется тех, к кому изначально не было никаких вопросов даже в самом расширительном представлении об ответственности. Унижение меньшинства в конечном счете ущербно и для большинства, что бы большинство по этому поводу в данный момент ни думало. Но это во времена отказа от нравов и хорошая новость. Запутанность и неисчислимость разделяющих мир линий не губительны, а, наоборот, спасительны: подавление одной группы неизбежно затрагивает интересы другой, неисповедимым образом с ней соприкасающейся, и надо договариваться снова, как прежде, с заповедями. В конце концов, умение больше не отыгрываться на немцах после того, как отыгрываться стало можно, тоже в чем-то оказалось частью преодоления нацизма.
«…Время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить». И, значит, время терпеть и дожидаться, в том числе и времени жить, не вдаваясь в детали. Как эстонский премьер-министр Кая Каллас, одна из тех, кто предлагает бегущим из страны россиянам возвращаться и бороться с режимом. Кая Каллас – из поколения, для которого эта данность проста и безусловна. Но долгие годы, пока оно ее обретало, отец Каи Каллас долго работал в Таллинском горкоме КПСС, не выказывая никакой готовности к фронде. А потом стал, заложив традицию, не худшим премьером реформировавшейся Эстонии. Это история не про оборотистых бывших, а про то, есть время осмыслять, и есть время отцовские осмысления принимать без доказательств, как теорему Пифагора. Один хороший впоследствии немец, как и большинство его тогдашних ровесников, был членом гитлерюгенда, в 17 лет просился в нацистский флот, но вместо него попал в танковую дивизию Ваффен СС, был ранен, пленен американцами. Много лет он спустя вместе с тщетно от всего этого уклонявшимся, но словившим, отступая под Яссами свою, к счастью, не роковую пулю, участвовал в так называемой «Группе 47» – содружестве немецких писателей, осмыслявших последствия нацизма и свою ответственность. Первого звали Гюнтер Грасс. Второго – Генрих Белль.
Хотя, если совсем честно, по второму разу из этой шинели может выйти только Прилепин.
Мнения, высказанные в рубриках «Позиция» и «Блоги», передают взгляды авторов и не обязательно отражают позицию редакции